понедельник, 10 декабря 2018
А за окном, Дашка, распахнутым в такую погоду настежь,
дрожат кузнечики треском сухих надкрылий.
Это лето – короткая, полная гроз поблажка,
а потом опять – снежный пепел осенней пыли,
как бывает, когда уже листья давно опали,
и прозрачный воздух не радует, а печалит;
ветер метёт позёмку своей обветшалой шалью –
так бывает поздней осенью, Дашка. Или зимы в начале.
А пока ведь лето, и ребята гуляют за окнами,
разбредаясь, нестройным хором поют "Оборону" Летова.
Из чего-то такого она оказалась соткана,
что находит ответ в душе и того, и этого.
Только мне одному Егоровы песни души не радуют,
а всё равно мне нравится, что поют
грубыми голосами, и не руладами,
а надрывом входя в соперники соловью.
Знаешь, моя родная, что та бессмыслица,
те стихи, что росой проступают на камне сердца,
так скупы – не хватит и пыль ими смыть с лица
а так хочется, Дашка, холодным умыться и растереться.
Я совсем не хочу того, что я сам выстраивал.
Пропади оно пропадом, я хочу дом и пса.
Пусть калина под окнами – выросла и расправила
ветви в ягодных серьгах – и синие небеса.
Будто вышивка на платке: звонко-синий и ярко-алый
так бывает не днём, а к вечеру, когда зажигают свет;
ты представь – калина под окнами распластала
по глубокому синему свой окаянный цвет,
и собака забравшись в кресло за каждым шелестом,
не подымая длинную голову с лап,
поводит ушами. Тени легки и перисты,
воздух спокоен. Свет вездесущ и слаб.
Вот представь себе всё: росу на ветвях, смородину
ванну, полную яблок; гитару, весёлый смех,
дом, крыльцо, небольшой огородик, ну
мята, щавель, укропа пушистый мех.
Верь, я тоже могу любить, и шагами тихими,
осторожно неся две полные кружки чая,
подойдёт ко мне девушка, пахнущая облепихою:
та, которую я едва-едва ещё различаю.
А стихи мои, колокольчики и бубенчики
вороха моих рваных крылий и чертежи
поручаю тебе. Ты лавром полдневным венчана!
Ничего дороже нет у меня. Держи!
дрожат кузнечики треском сухих надкрылий.
Это лето – короткая, полная гроз поблажка,
а потом опять – снежный пепел осенней пыли,
как бывает, когда уже листья давно опали,
и прозрачный воздух не радует, а печалит;
ветер метёт позёмку своей обветшалой шалью –
так бывает поздней осенью, Дашка. Или зимы в начале.
А пока ведь лето, и ребята гуляют за окнами,
разбредаясь, нестройным хором поют "Оборону" Летова.
Из чего-то такого она оказалась соткана,
что находит ответ в душе и того, и этого.
Только мне одному Егоровы песни души не радуют,
а всё равно мне нравится, что поют
грубыми голосами, и не руладами,
а надрывом входя в соперники соловью.
Знаешь, моя родная, что та бессмыслица,
те стихи, что росой проступают на камне сердца,
так скупы – не хватит и пыль ими смыть с лица
а так хочется, Дашка, холодным умыться и растереться.
Я совсем не хочу того, что я сам выстраивал.
Пропади оно пропадом, я хочу дом и пса.
Пусть калина под окнами – выросла и расправила
ветви в ягодных серьгах – и синие небеса.
Будто вышивка на платке: звонко-синий и ярко-алый
так бывает не днём, а к вечеру, когда зажигают свет;
ты представь – калина под окнами распластала
по глубокому синему свой окаянный цвет,
и собака забравшись в кресло за каждым шелестом,
не подымая длинную голову с лап,
поводит ушами. Тени легки и перисты,
воздух спокоен. Свет вездесущ и слаб.
Вот представь себе всё: росу на ветвях, смородину
ванну, полную яблок; гитару, весёлый смех,
дом, крыльцо, небольшой огородик, ну
мята, щавель, укропа пушистый мех.
Верь, я тоже могу любить, и шагами тихими,
осторожно неся две полные кружки чая,
подойдёт ко мне девушка, пахнущая облепихою:
та, которую я едва-едва ещё различаю.
А стихи мои, колокольчики и бубенчики
вороха моих рваных крылий и чертежи
поручаю тебе. Ты лавром полдневным венчана!
Ничего дороже нет у меня. Держи!
воскресенье, 10 декабря 2017
Так исчезает в радиоэфире
ответ на позывной, когда гроза
в закатной рыже-огненной порфире
ползёт по небу. Силится сказать
приёмник что-то, но шипит со свистом,
а передатчик долбит всё равно...
Трещат разряды молний, и радисту
услышать бы, что в хрипы вплетено
простое "Здравствуй!" или "Как там небо?",
но шум скребёт и режет по ушам.
Вот-вот пробьётся голос… или недо-
берётся до приёмника; и сам,
уже не зная толком, что он ищет,
меняя частоту за частотой,
радист подолгу слушает — и писчей
бумаги рядом лист лежит пустой.
ответ на позывной, когда гроза
в закатной рыже-огненной порфире
ползёт по небу. Силится сказать
приёмник что-то, но шипит со свистом,
а передатчик долбит всё равно...
Трещат разряды молний, и радисту
услышать бы, что в хрипы вплетено
простое "Здравствуй!" или "Как там небо?",
но шум скребёт и режет по ушам.
Вот-вот пробьётся голос… или недо-
берётся до приёмника; и сам,
уже не зная толком, что он ищет,
меняя частоту за частотой,
радист подолгу слушает — и писчей
бумаги рядом лист лежит пустой.
I
Дрёма и сон — не одно и то же:
сумрачный лес, наводящий ужас,
старый колдун с обугленной веткой,
скачущий в дыме; слеза по коже
сморщенной хуже гриба, и стужа,
слышная в каждом порыве ветра.
Полупроснувшийся, полууснувший,
мыслящий медленно, длинно, вязко,
сбитый в колтун, обнищавший разум:
щёлкни на плёнку такие души —
кадр, подёрнут рябою ряской,
будто отказывает безотказный
душеснимательный аппарат.
На языческой Каме, дремучей Каме
московский писарь, какой бы ни был
(плюгавый мужик с худыми руками,
плешью на темени, носом сбитым)
всё равно свидетельствует собою
весь свет пробуждения христианский.
II
На обочине, среди мусора пианино брошено.
Лак растрескался, зубы выбиты, зубы-клавиши, жилы скручены,
струны лопнули. Было целое — разве было хорошее?
Гроб со струнами, с молоточками. А играл ли кто? Необучены.
Может, тётка в давнишней юности
развлекала соседей гаммами;
из гостей кто-то спьяну сунулся
и исполнил романс чувствительный, называя всех женщин дамами,
(представлял себя офицером
с эполетами и усами)...
Нет, когда оно было целым,
оно было таким же самым.
Но среди бытового мусора,
перед самой последней смертью,
означает собою музыку —
все симфонии и концерты.
III
Так посланник большой державы
где-нибудь на далёком острове
проклинает дикарские нравы,
напивается пьяным в доску и
означает, валяясь в луже
все военно-морские силы
дым от пороха, звон оружия
от прибытия до могилы.
Дрёма и сон — не одно и то же:
сумрачный лес, наводящий ужас,
старый колдун с обугленной веткой,
скачущий в дыме; слеза по коже
сморщенной хуже гриба, и стужа,
слышная в каждом порыве ветра.
Полупроснувшийся, полууснувший,
мыслящий медленно, длинно, вязко,
сбитый в колтун, обнищавший разум:
щёлкни на плёнку такие души —
кадр, подёрнут рябою ряской,
будто отказывает безотказный
душеснимательный аппарат.
На языческой Каме, дремучей Каме
московский писарь, какой бы ни был
(плюгавый мужик с худыми руками,
плешью на темени, носом сбитым)
всё равно свидетельствует собою
весь свет пробуждения христианский.
II
На обочине, среди мусора пианино брошено.
Лак растрескался, зубы выбиты, зубы-клавиши, жилы скручены,
струны лопнули. Было целое — разве было хорошее?
Гроб со струнами, с молоточками. А играл ли кто? Необучены.
Может, тётка в давнишней юности
развлекала соседей гаммами;
из гостей кто-то спьяну сунулся
и исполнил романс чувствительный, называя всех женщин дамами,
(представлял себя офицером
с эполетами и усами)...
Нет, когда оно было целым,
оно было таким же самым.
Но среди бытового мусора,
перед самой последней смертью,
означает собою музыку —
все симфонии и концерты.
III
Так посланник большой державы
где-нибудь на далёком острове
проклинает дикарские нравы,
напивается пьяным в доску и
означает, валяясь в луже
все военно-морские силы
дым от пороха, звон оружия
от прибытия до могилы.
На острове вблизи Мадагаскара
Все птицы от рожденья не летают;
Они таскают ворох пестрых перьев
Как носят женщины запястья, шали, бусы.
На острове вблизи Мадагаскара
Все люди от рождения незрячи;
Они не отличают день от ночи,
Но чутко слышат каждое движенье.
На острове вблизи Мадагаскара
Нет кошек, что умели бы мурлыкать;
Они шипят и тявкают при встрече
И потому никто не гладит кошек.
На острове вблизи Мадагаскара
На небо ночью не выходит месяц,
И звезды не рассыпаны по небу,
Но некому печалиться об этом.
Но вот однажды птица полетела;
Родился сероглазый, зрячий мальчик;
Котенок в доме принялся мурлыкать;
И ночью в небе показались звезды.
И вот, когда немного мальчик вырос
И приручил мурчащего котенка,
И рассказал про звезды и про месяц,
Сравнив с большим котлом и угольками,
Когда приметил мальчик острым взглядом,
Что птица есть способная к полету,
И рассказал про это толстым птицам,
Бродившим будто курицы по лесу, -
Тогда-то страх пришел на сонный остров,
Затерянный вблизи Мадагаскара,
Поскольку люди стали опасаться,
Что мальчик потеряет ясность зренья,
Что птица не сумеет оторваться
От каместой почвы, что котенок
Захочет замурлыкать, но не сможет,
И станет ласково шипеть и тявкать.
Они боялись и того, что снова
Не смогут знать, наполнено ли небо
Сверкающими звездами; не сажа ль
Все жирной непроглядностью марает.
Но пуще прочих испугался мальчик,
Когда ему сказали, что ослепнуть
Он может, потому как все незрячи,
И странно то, что он умеет видеть.
И мальчик стал бродить больной и хмурый.
Он кинул камнем в медленную птицу
И перебил ей жилку, так что больше
Та птица не могла подняться в небо;
Он испугал подросшего котенка,
И тот в испуге зашипел и тявкнул,
И отступил опасливо и боком
Куда-то в лес, где птицы не летают.
И мальчик не хотел смотреть на небо,
Когда с него ушло дневное солнце,
Поскольку оказались ненадежны
Умение летать, смотреть, мурлыкать;
И звезды разумеется исчезли,
Так думал мальчик, проверять не смея.
И он сказал, когда его спросили,
Что нового он видел за неделю
На острове вблизи Мадагаскара,
Он всем сказал, что зренье помутилось
И ничего не видел он, и люди
Поцокали согласно языками
Но все подумали - возможно ли другое?
Ведь никогда никто не видел света
На острове вблизи Мадагаскара.
И кто проверит - мог ли видеть мальчик?
Все птицы от рожденья не летают;
Они таскают ворох пестрых перьев
Как носят женщины запястья, шали, бусы.
На острове вблизи Мадагаскара
Все люди от рождения незрячи;
Они не отличают день от ночи,
Но чутко слышат каждое движенье.
На острове вблизи Мадагаскара
Нет кошек, что умели бы мурлыкать;
Они шипят и тявкают при встрече
И потому никто не гладит кошек.
На острове вблизи Мадагаскара
На небо ночью не выходит месяц,
И звезды не рассыпаны по небу,
Но некому печалиться об этом.
Но вот однажды птица полетела;
Родился сероглазый, зрячий мальчик;
Котенок в доме принялся мурлыкать;
И ночью в небе показались звезды.
И вот, когда немного мальчик вырос
И приручил мурчащего котенка,
И рассказал про звезды и про месяц,
Сравнив с большим котлом и угольками,
Когда приметил мальчик острым взглядом,
Что птица есть способная к полету,
И рассказал про это толстым птицам,
Бродившим будто курицы по лесу, -
Тогда-то страх пришел на сонный остров,
Затерянный вблизи Мадагаскара,
Поскольку люди стали опасаться,
Что мальчик потеряет ясность зренья,
Что птица не сумеет оторваться
От каместой почвы, что котенок
Захочет замурлыкать, но не сможет,
И станет ласково шипеть и тявкать.
Они боялись и того, что снова
Не смогут знать, наполнено ли небо
Сверкающими звездами; не сажа ль
Все жирной непроглядностью марает.
Но пуще прочих испугался мальчик,
Когда ему сказали, что ослепнуть
Он может, потому как все незрячи,
И странно то, что он умеет видеть.
И мальчик стал бродить больной и хмурый.
Он кинул камнем в медленную птицу
И перебил ей жилку, так что больше
Та птица не могла подняться в небо;
Он испугал подросшего котенка,
И тот в испуге зашипел и тявкнул,
И отступил опасливо и боком
Куда-то в лес, где птицы не летают.
И мальчик не хотел смотреть на небо,
Когда с него ушло дневное солнце,
Поскольку оказались ненадежны
Умение летать, смотреть, мурлыкать;
И звезды разумеется исчезли,
Так думал мальчик, проверять не смея.
И он сказал, когда его спросили,
Что нового он видел за неделю
На острове вблизи Мадагаскара,
Он всем сказал, что зренье помутилось
И ничего не видел он, и люди
Поцокали согласно языками
Но все подумали - возможно ли другое?
Ведь никогда никто не видел света
На острове вблизи Мадагаскара.
И кто проверит - мог ли видеть мальчик?